Обида. О боли крестьянского сына
Об установлении и развитии, а так же и о стиле взаимоотношений двух сподвижников от литературы Яновского и Астафьева говорят ежегодные обязательные поздравления в письмах с днем великой (не иначе!) победы, со временем переход «на ты», поездки в гости друг к другу, совместно обсуждаемые проблемы литературы, прозы Астафьева, статей Яновского. Общим было и то, что оба занимались разработкой крестьянской темы, где находилось законное место для прозы Астафьева, а Яновский удобно чувствовал себя в строю писателей-деревенщиков, представляя однако как бы со стороны их идеологическое направление, выходившее за рамки только литературного творчества. Это были философия, литературное самоосознание целого сословия, перекочевавшего и трансформировавшегося из дореволюционных реалий в принципиально новую, названную социалистической действительность.
В монографии «Виктор Астафьев» (1982) в главе, посвященной повести «Последний поклон», Яновский пишет буквально следующее:
«Герой В. Астафьева «от крестьянства ушел и к пролетариату не пришел»? Об этой категории крестьянства писали мало, а если и рассказывали в романах и повестях, то лишь как о людях, которые становились или врагами советской власти, или образцовыми рабочими. Этот процесс запечатлен в значительном романе А. Малышкина «Люди из захолустья». История семьи В. Астафьева оказалась иной».
Аналогично – один к одному – складывалась и судьба семьи самого Яновского. Только ему повезло куда больше – родители были живы, работали, семья под ударами общественного переворота не распалась, как у его позднего друга Астафьева. Николай Николаевич, одним словом, в отличие от друга, не знал раннего сиротства. Мать Астафьева утонула молодой, отец оставил детей, чтобы связать судьбу с другой женщиной, Виктор познал раннее сиротство, был в детдоме. В семье Яновских все оставались на своих местах, но тягостная бедность не покидала их ни на миг.
Вернемся к аналитическим размышлениям Яновского. Цитируем ту же монографию 1982 года.
«В Сибири перед революцией, в конце XIX и в начале XX века, переселенец, как правило, не получал земли, а шёл в батраки к зажиточным сибирякам. С большим трудом батрак приобретал лошадь и корову, арендовал две-три десятины и тянулся к своей мечте – стать хозяином. Естественно, что у большинства мечта так и осталась мечтой. Землю им дала революция. Но в 20-х годах, после гражданской войны, они обрабатывать её не могли, так как были безлошадными или при одном коне. Начиналась кооперация с родственником или с соседом, у кого тоже одна лошадь. Обрабатывали на этой тягловой силе не более трех-четырех десятин на семью, которые могли прокормить только при хорошем урожае. Но урожай год на год не приходился, и такие крестьяне начинали метаться. Если рядом река – рыбалка, если лес – охота, если ни то и ни другое – извоз, отхожий разнообразный промысел, коммерция. Новая экономическая политика предоставляла права широчайшего выбора, и закрутила крестьянина, в сущности, не понимавшего конечных целей этой политики. А тут вдруг нежданно-негаданно для него началась сплошная коллективизация в кратчайшие сроки, поскольку мелкие в массе своей крестьянские хозяйства не могли производить необходимый стране товарный хлеб. Произошёл колоссальный «выброс» людей из крестьянского сословия. В. Астафьев талантливо воспроизвел переход части крестьянства в другие социальные слои советского общества».
Текст монографии местами почти дословно совпадает с тем, как Николай Николаевич подробно излагает страдания собственной семьи. Он извиняется перед другом, что загружает его ненужной полемикой. Но и удержаться от накипевшего на душе не может… 15 мая 1981 года он отправляет другу обстоятельное послание, опять-таки похожее на мини-монографию. Это ответ на письмо некоего озлобленного статьёй Яновского читателя. Товарищ, а, может быть, и господин (как разгневанно называет его Яновский) упрекает прокурорским, а, возможно, хулиганским тоном в незнании сибирской истории, трудов Ленина. Причём счёл необходимым сделать это не прямо в адрес Яновского, хотя бы в журнал пожаловаться, а решил выразить негодование через третье лицо – Виктора Петровича Астафьева. Товарищ защищает идейку, будто Сибирь процветала в годы переселенческого бума. Товарищ, негодует Яновский, забыл о голоде 1891 и 1911 годов, когда вымирали целые селенья, а кто мог — возвращались обратно в оставленные российские сёла. Яновский ссылается на работы Ленина по экономическим вопросам, приводит статистику. Цифры подтверждают высокую смертность, уменьшение контингента переселенцев чуть ли не вдвое. Правительство, широко агитируя людей на переезд в Сибирь, не занималось подготовкой и приёмом многотысячных масс. Все лучшие земли уже были захвачены старожильческими семьями, и вновь прибывшим ничего иного не оставалось, как наниматься в услужение к хозяевам. Автор письма не знает истории, не читал Ядринцева и Глеба Успенского, да и Ленина тоже не читал.
Переписка Н.Н. Яновского с В.П. Астафьевым 1980 – 1991 (цитируем по публикации литературоведа В.Н. Яранцева в журнале «Сибирские огни»). 18 мая 1981 года. Яновский — Астафьеву:
«Мне, чтобы написать ту фразу, которая подверглась критике, не надо было обращаться к статистике и к работам Ленина. Мой дед приехал в Сибирь самостийно, у него было 6 сыновей и одна дочь. Никто ему земли не дал, первые годы он с оравой детей попросту побирался – «ходил с протянутой рукой, их прозвали в Камне «кусочниками». Старшему сыну было лет десять, второму сыну Николаю (моему отцу) было восемь, третьему Якову было семь лет, всех их дед отдал в батраки, то есть продал на полгода, и все они (плюс те, что подрастали) батрачили лет десять (мой отец до 18 лет), потом он пошел в «шпану», то есть в грузчики на пароходы Фуксмана. Зимой он был скотником в богатых семействах, в 21 год женился и заработал на лошадь, стал ломовщиком, а когда пошли дети, стал арендовать три десятины земли (ни деду, ни ему, никому из шестерых дядей земли никто не давал), следовательно они относились к тем 703414 человек, о которых говорил Войлошников и на которых опирался Ленин. По цитатам из книг в Сибири жизнь ой как хороша, а вот мы с отцом бедствовали, до 1924 года арендовали землю – пять десятин, потому что семья у нас увеличилась, в 1925 году мы получили свою – тоже пять десятин, которые нас с грехом пополам кормили, потому что земля рожала раза три в пять лет. Дед по матери тоже не имел земли, и мать моя с десяти лет работала «кухаркой», сначала у местного аптекаря, потом у попа, это продолжалось семь лет, потому что в 17 лет она вышла замуж. Дедушка говорил: приехали мы на вольные земли, а тут их нам никто не приготовил и обнаружился у меня «талан», плотничать, столярничать начал, прокормились, а то бы погибель, и ехать обратно не на что… У него был еще один «талан»: сказочника.. Уже в институте, изучая фольклор, я обнаружил, что добрую половину сказок из собрания Афанасьева я знал, и первая моя студенческая работа была по фольклору».
Будущая тема забрезжила едва ли не на заре жизни: гражданская война, последующие преобразования, далеко не однозначные перемены в целом обществе и в личном укладе семьи – всё это он испытал на себе сполна.
Николай Николаевич Яновский — крестьянский сын, во всем значении этого слова для него и для России.
В 1929 году отец (по личным записям сына, как и мать, «неграмотный», но это лишь по анкетным формулярам) «отказался» (уточним: позволил себе отказаться!) вступить в колхоз, (или иначе, точней и человечней – уклонился и при этом сумел остаться на свободе). Что потребовало ради спасения себя и не маленькой семьи немедленных и решительных действий, похожих на бегство. Обстоятельства сложились удачно, семья смогла сохраниться, и в самый критический момент переселиться в большой город. Так что наш герой унаследовал от родителей отвагу, предприимчивость, а вот с умением успешно ориентироваться в угрозах и опасностях времени, как выяснилось очень скоро, по молодости не очень-то преуспел.
Любовь к Сибири, какой он её застал, едва ли не первоначальной, но уже и развивающейся, взрослеющей – тоже из детства и юности.
Детские годы при другом раскладе внешне выглядели бы почти идиллически: родители живы, здоровы, трудятся, не покладая рук, дед изумительно рассказывает сказки, бабушка-травница принимает набранную подростками на облепиховых островах ягоду, с толком использует собранные лекарственные растения. Двоюродный брат — постоянный спутник в небольших плаваниях по Оби на собственной лодке. Учёба без помех в недавно открытой семилетке. Вроде бы всё тихо, спокойно.
Но далеко до идиллии. Так далеко, что ни в сказке сказать… А вот пером написал. Да с какой болью…
К последним десятилетиям советского периода российской истории, именно – к послевоенным и предперестроечным годам – отечественная литература переживала состояние, которое, анализируя, в частности, труды Яновского, можно охарактеризовать как близкое к взрыву. С одной стороны, основной фон создавали немалыми (на практике — миллионными!) тиражами издаваемые произведения, написанные методом так называемого социалистического реализма. Они получали хвалебные отзывы в прессе, присваиваемые авторам награды, цитаты из них включались даже в школьные сочинения. Но, тем не менее, из-за своей искусственности — будучи отмеченными характерным отсутствием воспроизведения жизненных реалий да и узнаваемой бесталанностью — объективного, не навязанного интереса у читателей не вызывали.
С другой стороны пробивала себе дорогу так называемая деревенская проза. Жанр этот критиками трактовался расширительно, и наряду с традиционными формами – повесть, роман, новелла – равноправно признавался критический очерк.
Попутно отметим на появление столь же непривычной для восприятия канонической критикой и так называемой городской прозы (примеры из случайной выборки — Юрий Трифонов, писавший об интеллигенции, И. Грекова, хорошо знавшая и представляющая на своих страницах научный мир, Юлий Крелин, чьи романы о врачах так же после прочтения передавались из рук в руки). А там и военная, «лейтенантская» проза… Возникла и великолепная литература «окраинных» народов, получившая и общемировое звучание, как бесспорно продолжающая традиции русской классики. Такие имена, как, скажем, Чингиз Айтматов, Юрий Рытхэу сияли на литературном Олимпе.
Глаза разбегаются… Однако Яновский, рассчитывая свои силы на бесконечность, всё-таки ограничивался собственной, однажды избранной сибирской тематикой. Ибо от добра добра не ищут… Избирательность, равно как и побуждения его, и склонности (я не раз слышал это от него самого) во многом определялись особенностями происхождения и биографической канвой жизни.
Яновский отсчитывает начало прорыва «деревенской темы» острым дебютом, сделанным в 1952 году серией очерков Валентина Овечкина. Их публикация в газете «Правда» на деле открыла дорогу проблемной очеркистике, а затем и журнальной прозе, описывающей саму, далёкую от благополучия, драматичную реальность деревенской жизни.
Старое сибирское село Камень-на-Оби, где Яновский родился и провел детские годы, лишь в 1915 году получило статус города и вместе с тем уездного центра большого сельскохозяйственного района. Понятно, что основное население не заспешило тотчас отказываться от традиционных занятий – землепашества и скотоводства. Родителей своих Яновский в анкетах называл крестьянами. Да так оно и было. Отец и мать, как сказано, не знали грамоты. Отец обрабатывал участок земли, полученный в результате революции (определение Яновского).
И всё бы хорошо, но по этим местам прокатился кровавый смерч гражданской войны, и восприимчивый отрок не мог не впитать впечатлений о братоубийственном кошмаре. Ранние собственные наблюдения, так же как и рассказы старших о пережитом в годы смуты, способствовали тому настроению, с которым он потом бился, скажем, за публикацию и положительную оценку разгромленного заушательской критикой правдивого романа Вячеслава Шишкова «Ватага», где говорится об одном из диких эксцессов гражданской войны.
Итак, рано появившееся и крепнущее желание доискаться до истины (кто прав, кто виноват, как это все происходило на самом деле, а не в официально предлагаемых идеологических схемах) плюс течение собственной жизни – весь этот опыт сказался на пристальном интересе литературоведа к сочинениям Владимира Зазубрина и Вячеслава Шишкова, Всеволода Иванова и Лидии Сейфуллиной, Николая Анова и Кондратия Урманова, вплоть до совсем уж позднего Сергея Залыгина.
Их период – и девятнадцатый век, и предреволюционное время, гражданская война и первое десятилетие после утверждения советской, коммунистической власти. В исторической закономерности такого подхода к особенностям развития российского общества Яновский ни разу не усомнился.
Здесь надо было защищать от нападок неофициозные, но крепко сделанные произведения, в ряде случаев добиваться их публикации, для чего требовались и целеустремлённость, и эрудиция, и способность рисковать, и просто личная смелость.
1929 год для российского крестьянства обозначился, как наступление «великого перелома». 20 октября ЦК партии принял решение о начале сплошной коллективизации. Местные власти были наготове, и сразу же повсеместно ретиво приступили к исполнению полученных указаний. Мы знаем, что реакцию своего отца на события Яновский оценивал элегантной формулой «не вступил в колхоз». О том, что подобный поступок в те недобрые дни расценивался как преступление, за которым следовала суровая кара, Николай Николаевич тактично умалчивал. Переезд в Новосибирск походил на стремительное бегство. Однако в городе Яновский-старший быстро сориентировался (куда деваться!), нашёл работу, конечно, не бог весть какую сложную, а низовую, но, как мы знаем, всегда и везде востребованную, дающую хотя бы самые необходимые для жизни денежные крохи: был чернорабочим, потом завхозом… Подростка определили в строительное училище, где он получил специальности столяра, плотника и счетовода, что немало пригодилось в последующих, не всегда добровольных скитаниях.
Новосибирск по характеру и темпу роста, по значимости для страны получил от советских журналистов меткую кличку «Сиб-Чикаго» (считается, что обозначение ввёл в оборот журналист С. Гехт). Термин употребил и поддержал своим авторитетом нарком просвещения А. Луначарский.
Наш герой увлекался кинокартинами, читал много и разное, поневоле без особого выбора, а то, что удавалось достать при тогдашнем книжном дефиците. Бурно и без оглядки вместе со сверстниками обсуждалось все узнаваемое. Любая книга, попадающая в руки уличным подросткам, зачитывается, как говорится, до дыр, и взахлёб обсуждается, друзья упоённо пересказывают описания того, как Том Сойер красит забор, как фехтуют, защищаясь от гвардейцев кардинала, Д’Артаньян и три мушкетёра.
Конечно, кто ищет, тот находит. Удавалось получать доступ не только к детской литературной классике.
Однажды к нему попадает рассказ Горького «Челкаш», но подготовки к серьёзному чтению ещё нет, произведение кажется скучным. Не доверяя себе, он хочет пополнить знания, раздобывает собрание сочинений великого писателя и тут, наткнувшись на очерк «Время Короленко», переживает подлинное потрясение.
Горький и Короленко в его жизни
Весной, ранним майским утром, нижегородский мещанин Алексей Пешков вышел из Царицына с таким расчетом, чтобы не позднее сентября оказаться у себя на родине, в Нижнем Новгороде. Двигался пешком, заходил в деревни, станицы и монастырские подворья. Иногда кондуктора товарных поездов позволяли ему подсаживаться и ехать на площадках тормозных вагонов.
Денег у него с собой не было, но и страха голодной смерти он не испытывал тоже, ибо умел делать всё и никогда не чуждался никакого заработка.
Быстро минуло лето. И в запланированное к походу время он почти укладывался.
В ту пору он увлекался популярным тогда толстовством, и, очутившись в Москве, не преминул заглянуть к великому основателю учения.
В Москве, в Хамовниках, зашёл к Льву Николаевичу Толстому, но дома не застал. Приветливо встретила Софья Андреевна, завела в кухню, напоила кофе с булкой, пожаловалась, что Льва Николаевича толпами осаждают бездельники, это соответствовало и наблюдениям гостя.
Погода не благоприятствовала. Наступил уже конец сентября, землю щедро кропили осенние дожди, по щетинистым полям гулял холодный ветерок, леса были ярко раскрашены; очень красивое время года, но несколько неудобное для путешествия пешком, а особенно – в худых сапогах.
То был не простой ходок, в пути он не расставался с котомкой, где хранил тетрадь со стихами и рукопись поэмы в стихах и прозе «Песнь старого дуба». Этому произведению придавал огромное значение, полагал, что оно превосходное, и, когда будет напечатано, то откроет миру правду, которая сотрясёт сердца всех живущих на земле, и тотчас же после этого взыграет честная, чистая, весёлая жизнь…
В Нижний из странствия по Руси простой мещанин Алексей Пешков, напечатавший в тифлисской газете рассказ «Макар Чудра», вернулся писателем, избравшим себе псевдоним Максим Горький.
В последние десятилетия девятнадцатого века интеллектуальная Россия переживала время исканий. Мыслящая молодежь собиралась в кружки, обычно с центральной фигурой в виде человека трудной судьбы, как правило, не согласного с существующими порядками и уже пострадавшего за свои убеждения. Одним из таких ушибленных текущей действительностью был возвращавшийся из ссылки писатель Каронин-Петропавловский, последователь учения Льва Николаевича. На собрания образовавшейся группы к нему сходились люди непосредственного опыта (я и стекольщик Анатолий) и люди книги – главным образом, гимназисты. Много спорили, чахоточный писатель, глубоко несчастный, подавленный, бесконечно курил папиросы. Кружковцы, жаждавшие от старшего товарища получить нечто похожее на истину в последней инстанции, услышали вместо того маловразумительные фразы.
«Я знал, конечно, что в Нижнем живет В.Г. Короленко, читал его рассказ «Сон Макара»; рассказ этот почему-то не понравился мне». Однажды на улице знакомый сказал о шедшем навстречу прохожем: Короленко!
«По панели твердо шагал коренастый, широкоплечий человек в мохнатом пальто, из-под мокрого зонтика я видел курчавую бороду. Человек этот напомнил мне тамбовских прасолов, а у меня были солидные основания относиться враждебно к людям этого племени, и я не ощутил желания познакомиться с Короленко. Не возникло это желание и после совета, данного мне жандармским генералом».
Арестованный и посаженный в одну из четырех башен нижегородской тюрьмы, Горький приглашался для допросов к самому генералу Познанскому. И вот что интересно в этом позднейшем описании одной из бесчисленных встреч: все, кто по разным причинам соприкасался с Горьким и тогда, и постоянно впоследствии, видели в нем незаурядного собеседника и так или иначе говорили о литературе и об особенностях жизни, что ее питают. А писатель, набрасывая портреты и характеристики самых, казалось бы, случайных знакомцев, обязательно находил для них меткие, всегда нешаблонные характеристики. Так произошло и на этот раз.
Престарелый чиновник Познанский, чудаковатый, неряшливый, небрежно одетый, сидевший в неприбранном кабинете, к тому же морфинист, несмотря на жандармскую профессию, разговаривал вполне доброжелательно, завёл разговор о стихах, рассматривая найденную при обыске у Горького тетрадку, одобрил и как бы поощрил сочинение стихов – «Хорошие стихи читать приятно». Генерал рекомендовал показать поэму Короленко, с которым, кстати, был более, чем знаком: знаменитый писатель здесь, в Нижнем, отбывал ссылку, и потому пользовался чутким опекунством местного жандармского управления.
Максим Горький, к тому времени уже навидавшийся всякого, не нашел ничего особенного в том, что крупный жандармский деятель открыто поощрял сближение одного наказанного за политическое преступление с другим таким же – одна из забавных шуток странной русской жизни.
Выйдя из тюрьмы, Горький вернулся к жизни, шедшей путанно и трудно, много и тяжко работал физически. Однажды, в ненастный день, он решился все-таки показать Короленко свою поэму.
После трехдневной метели город был завален сугробами. Владимир Галактионович жил на городской окраине, на втором этаже деревянного дома. У крыльца в тот час умело работал лопатой коренастый человек в простой и удобной для такого дела одежде. Это и был Короленко.
Перелистывая рукопись, делая попутно точные, однако щадящие самолюбие начинающего автора, замечания, он непроизвольно заставил забыть былые предубеждения.
Теперь в нем виделось «сходство с волжским лоцманом, — оно было не только в его плотной, широкогрудой фигуре и зорком взгляде умных глаз, но и в благодушном спокойствии, которое так свойственно людям, наблюдающим жизнь как движение по извилистому руслу реки среди скрытых мелей и камней».
Замечания делались в дружелюбной форме, ни с одним из них не возникало ни малейшего желания спорить.
Владимир Галактионович призывал избегать иностранных слов, ибо русский язык настолько богат, что обладает всеми средствами для выражения малейших оттенков мысли… Грубые слова не являются сильными, от них так же нужно отказываться… Неловкие, некрасивые обороты речи тоже не украшают произведения (указывались конкретные примеры). «Описок» было много. Горький, «раздавленный», краснел, как раскалённый уголь.
Но «Короленко первый сказал мне веские, человечьи слова о значении формы, о красоте фразы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство – не лёгкое дело».
Через две недели общий знакомый принёс рукопись, на обложке рукой Короленко была сделана надпись, суть ее сводилась к признанию, что у автора есть способности. Но надо писать «с натуры, не философствуя».
Среди наставников молодежи – писателей-народников, обитавших в Нижнем, — Горький чувствовал себя, как чиж в стае мудрых воронов. В этой среде обожествляющих крестьянство, не всем было место. У Короленко были несомненные заслуги: ссылка, убеждённость, рассказ «Сон Макара». На всю Россию звучала публицистика Короленко. Крупная провинциальная газета «Волжский край» печатала его острые очерки на злободневные темы. Вокруг Короленко образовался собственный кружок интеллигенции, как правило, обладателей неисчерпаемого сокровища любви к людям. Горький видел в них по-настоящему серьезных исследователей русской деревни.
Однако для народников «в рассказах Короленко было нечто подозрительное, непривычное чувству и уму людей, пленённых чтением житийной литературы о деревне и мужике.(…) Но имя Короленко уже звучало во всех кружках города. Он становился центральной фигурой культурной жизни и, как магнит, притягивал к себе внимание, симпатии и вражду людей.
Лично для меня было очень полезно серьёзное, лишённое всяких прикрас отношение к деревне. Таким образом, влияние кружка Короленко распространялось очень широко, проникая даже в среду, почти недоступную культурным влияниям».
В свою очередь и Короленко любил слушать Горького, его рассказы, рассуждения о текущей жизни и вечных темах. Встречи случались нечасто, но каждая носила своеобразный отпечаток и оставалась в памяти.
Они предпринимали долгие прогулки, и, случалось, совершали их ночами. Говорили об интеллигенции. Роль её в истории Горькому была не совсем ясна. Он волновался, смущённый трудностью выбора верного ориентира среди интеллектуальных соблазнов.
«Мне нравилась простота его речи и мягкий вдумчивый тон.
Когда он прервал речь, я спросил его: почему он такой ровный, спокойный?
Он надел шляпу, взглянул в лицо мне и, улыбаясь, ответил:
— Я знаю, что мне нужно делать, и убеждён в полезности того, что делаю. А почему вы спросили об этом?
Тогда я начал рассказывать ему о моих недоумениях и тревогах.
(…) И как-то особенно крепко он стал говорить об интеллигенции: она всегда и везде была оторвана от народа, но это потому, что она идёт впереди. Таково её историческое назначение
Он взволнованно поднялся на ноги и, шагая перед скамьёй взад и вперед, продолжал:
— Человечество начало творить свою историю с того дня, когда появился первый интеллигент; миф о Прометее – это рассказ о человеке, который нашёл способ добывать огонь, и тем сразу отделил людей от зверей. Вы правильно заметили недостатки интеллигенции — книжность, отрыв от жизни, — да еще вопрос: недостатки ли это? Иногда для того, чтобы хорошо видеть, необходимо именно отойти, а не приблизиться. А главное, что я вам дружески советую, считая себя более опытным, чем вы, — обращайте больше внимания на достоинства! Подсчёт недостатков увлекает всех нас – это очень простое и небезвыгодное дело для каждого».
Короленко читал все рассказы, которые помещались в газете уже под псевдонимами М. Г. или Г-ий. «Старуха Изергиль», «Дед Архип и Лёнька»… Приглашал к себе, просил приносить рукописи, призывал к сотрудничеству в своём журнале «Русское богатство».
«Он много и подробно говорил и о других рассказах, было ясно, что он читает всё, что я печатаю, с большим вниманием. Разумеется, это очень тронуло мня.
— Надо помогать друг другу, — сказал он в ответ на мою благодарность — Нас – немного! И всем нам трудно!»
Прощаясь после очередной совместной длительной прогулки, Короленко напомнил:
— Значит – пробуете написать большой рассказ – решено?
Я пришел домой и тотчас сел писать «Челкаша»; рассказ одесского босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева; написал в два дня и послал черновик рукописи Владимиру Галактионовичу.
Через несколько дней сердечно, как только он умел делать, поздравил меня.
— Вы написали недурную вещь. Даже прямо-таки хороший рассказ! Из целого куска сделано…
Я был очень смущён его похвалой.
По меткому и выстраданному замечанию самого Максима Горького, в провинции сколько-нибудь заметные люди нередко становятся жертвами сплетен и порочатся без вины. О Горьком ходила молва, как о человеке, который устраивает оргии, пьянствует, одним словом, является возмутителем общественного покоя. Короленко советовал ему сменить обстановку, уехать хотя бы в Самару, где у Владимира Галактионовича был знакомый в «Самарской газете». Так Алексей Максимович перешёл на литературную работу, сочинял фельетоны, по собственному признанию, невысокого качества, подписываясь псевдонимом «Иегудиил Хламида». Короленко читал всё, что он печатал, указывая на недостатки, главным образом, призывая даже о нечестных, преступных героях рассказывать корректно и с тактом…
…Годы спустя, быстро созревающий для литературных занятий сибирский подросток Николай Яновский запечатлевает и впитывает в себя мудрую традицию литературного русского слова. С этой позиции горьковский «Челкаш» перечитан, и не на один раз. В ранних произведениях Горького будущий литературовед разглядел своего рода учебник жизни и рассказов о ней.
А кроме того школа Короленко, в столь впечатляющем изложении Максима Горького, очень пригодилась в дальнейшем Яновскому. Помогла впитать профессиональный, мягкий и дружеский, но настойчивый в смысле обретения мастерства тон при воспитании начинающих писателей.
Толчок дан. Ни о какой скуке при чтении чего-либо никогда больше не будет и речи.
Отныне Горький и Короленко – его кумиры навсегда. С течением времени он узнаёт, что Владимир Галактионович Короленко – гуманист, совесть России, — неизменно вступался за слабых и гонимых, из-за своих убеждений получил тюремный срок и ссылку в зловещую «Якутку», а Максим Горький, тоже не избегнувший преследований, — выходец из низов, как и он сам, Яновский, собиратель литературных сил (подобно Белинскому), а когда-нибудь у Яновского дойдут руки и до популяризации Потанина с Ядринцевым, совершивших тот же подвиг, да и сам он прочно утвердится в этом благородном строю.
Буду писателем, говорит он себе.
Ранние годы в Новосибирске. РАПП и борьба с ним. А.В. Высоцкий
Один из будущих главредов «Сибирских огней» Анатолий Васильевич Высоцкий проявил себя в конце двадцатых и на рубеже тридцатых годов XX века. Эрудированный современный литературный критик Алексей Горшенин, обычно осторожный в описаниях перипетий литературной жизни, тем более в оценках, иногда отступает от академической манеры изложения. И лишь очень редко прорываются в статьях эмоции, весьма сдержанные, но как бы и посторонние. Так, в статье о Высоцком утверждается: «В начале 1930-х был активным проводником идей РАПП. В дальнейшем стал не менее «правоверным» соцреалистом» (Энциклопедическое издание «Литература и писатели Сибири»). Следует отсылка к статье «Литературная критика Сибири» в Сибирской Советской Энциклопедии, том третий, 1932. То была развёрнутая характеристика литературы ранних десятилетий советской эпохи и вместе с тем ее активного деятеля-функционера.
А. Горшенин: «В результате литературной борьбы ряд видных деятелей литературы (В. Зазубрин, М. Басов и др.) вынуждены были покинуть Новосибирск, а журнал «Сибирские огни» в конце 1920-х стал органом Сибирской АПП и возглавил его «правоверный» рапповец А. Высоцкий.
Он сыграл немалую роль в литературном движении Сибири. И далеко не всегда позитивную. С его именем связано немало вульгаризаторских перегибов. Так, своими литературно-критическими суждениями он поддерживал и укреплял лефовский лозунг о «разрушении эстетики»» и утилитарно-прагматическую, рапповскую установку «служения» литературы народу с требованием непосредственного решения производственных задач в самой литературе. В статьях и выступлениях Высоцкого призывы к такому «служению» искусства обществу возведены в степень литературно-художественной концепции. Был апологетом «ударничества» в литературе, которое преподносил как спасительную силу и беспроигрышный способ создания «большого искусства». Это привело к тому, что страницы руководимого им журнала заполнили серые, беспомощные лит. поделки. Но Высоцкий при этом продолжал утверждать, что «с появлением в журнале произведений рабочих призывников «Сибирские огни» делают поворот в сторону отображения основных моментов социалистического строительства».
Что спорить, так оно и было, но только, по-видимому, вряд ли уместно делать из одного Высоцкого козла отпущения. Разве мог состояться хоть один из существующих журналов или уцелеть в той обстановке, которая к завершению первого десятилетия Октября складывалась в идеологии?.. Не составляла исключения трагическая судьба журнала «Красная Новь», его редактора Александра Воронского и вместе с тем группы «Перевал», на которых в совокупности ориентировалась литературная жизнь Сибири и деятельность писателей, сплотившихся вокруг «Сибирских огней».
А там подошла очередь и самих «Сибирских огней».
Упомянутые «поделки» конструировались и штамповались по всей стране. Снижение уровня изданий было непременным следствием активного наступления официальной идеологии. Ибо не допускались отступления от партийной линии, которая, кстати сказать, часто колебалась, становилась изменчивой в деталях, но неизменной в требованиях к её носителям. Люди боялись.
Парадокс Яновского: он, пусть и позднее, всё же реализовался как раз в этой атмосфере, смог выявить и отстоять позитивное начало, стал крупным аналитиком и стимулирующим деятелем, дрожжами в питательном бульоне отечественного литературного процесса. Он помогал Василию Шукшину и Виктору Астафьеву, по-деловому приветствовал и поддерживал первые шаги Валентина Распутина. Он вернул читателю прозу Александра Новосёлова, «Воспоминания» Григория Потанина и Николая Ядринцева… В самые напряжённые годы послевоенного восстановления «Сибирских огней» работал в журнале под руководством Высоцкого в 1953-1958 годах. Осмелюсь предположить, что и период заинтересованности литературой, пришедшийся на конец двадцатых – начало тридцатых годов неспроста насыщен был впечатлениями от разгоравшейся в ту пору острой борьбы различных литературных кланов. 15 лет – возраст серьезного взросления, пора проснувшегося интереса к чтению, потрясение от прозы Короленко и Горького. А на месте – тот же искушённый в противоречиях времени Анатолий Высоцкий. По меньшей мере – имя на слуху у каждого, кто интересуется литературой. Судя по дальнейшему – Яновский интересовался, и это еще мягко сказано.
Медвежка
— А знаете ли вы такого писателя — Георгия Николаевича Оболдуева? — спросил меня как-то Николай Николаевич.
— Он сибиряк?
— Москвич.
— Где он печатался?
— Этого до сих пор почти не было.
— Тогда откуда мне знать, Николай Николаевич?
— Да, верно… Он мало известен. Можно сказать – почти совсем не известен. А для меня его талант неоспорим. Он первым научил меня по-настоящему оценивать явления жизни, да и самого себя понимать глубже и шире. Имел на меня влияние, как глубокий знаток русской и мировой культуры. И говорил об этом с редкой остротой и с бесстрашием.
Год 1929. Новосибирск. Крикливая группа молодых демагогов, занимающих влиятельные партийные должности, владеющих СМИ, лепит ярлыки со страниц газет и журналов. Избиение ради избиения, порка ради порки. Погублена репутация Зазубрина. Ни помощи, ни защиты. До Емельяна Ярославского (былого покровителя сибирских литераторов), вознёсшегося на Олимп в партийном идеологическом аппарате всесоюзного масштаба, не доберёшься. Максим Горький, проверенный наставник и заступник, тоже далеко, к тому же у него, пророка, для поддержки тех, кого подвергают разборам и разносам, далеко не один Зазубрин.
В том же, 1929 году, в столице Западной Сибири разыгрываются драматические события. Инстанции громят Зазубрина, попутно сильно достаётся и собранному им вокруг «Сибирских огней» писательскому коллективу. Во вновь открытом параллельном журнале «Настоящее» на головы писателей ушатом льются помои. Негативные идеологические ярлыки и броские, грозные обвинения, закрепляются надолго. Тень подозрений в неверности «генеральной линии» падает как на писателей, живущих в городе — это Владимир Зазубрин, Вивиан Итин, Исаак Гольдберг, так и переехавших в столицу Лидию Сейфуллину, Валериана Правдухина, Всеволода Иванова…
Ранее заботливо культивированный литературный посев с упоением вытаптывается, вместо профессиональных произведений на освобождаемой почве выращиваются демагогические построения сторонников так называемой «пролетарской литературы», но следом, почти без перерыва, под корень вырубается и эта назойливая, дилетантская, но хотя бы что-то обещающая в смысле творчества поросль…
Как уже говорилось, юный Яновский в это время добывает книги, посещает литературные кружки, сочиняет первые стихи, участвует в беседах на творческие темы, не отстраняется от чтения газет, пропитанных ядом ненависти к «классовому врагу», полных батальной конкретики боёв, идущих, в частности, в разрастании окололитературной драки.
Он темпераментен, отнюдь не молчун, и потому не всегда и не со всеми сдержан в оценках текущих политических новаций. Видимо, ему пока неведомо, к чему его лично может привести подобная несдержанность в эпоху нарастающего «великого перелома».
Естественно, влюбляется. Ему 19, ей 15, о замужестве не может быть и речи, к тому же и сама попытка романа пресечена извне грубой силой. В 1933 году следует арест, осуждение, статья 58, пункты 10, 11 (антисоветская пропаганда и контрреволюционная деятельность). Яновский поплатился «за язык», за что же ещё…
Его отправляют на «перековку» туда, где идёт строительство Беломорско-Балтийского канала. В лагерной столице Медвежьегорске держат на черных работах, благо, профессиональная подготовка позволяет справляться с тяжёлой, но хорошо освоенной рабочей профессией. Затем, по недостатку кадров, определяют счетоводом.
Относительно мягкий (в свете последующего) режим на Беломорканале, работа счетоводом в столице стройки Медвежьегорске (в просторечье — Медвежка), плюс неплохая библиотека давали Яновскому возможность систематического чтения. Знакомство с московским поэтом Г. Оболдуевым, тоже отбывающим заключение, и начинающим литературоведом А. Квятковским способствовало нарастающей эрудиции. По их рекомендации он читает сочинения великих драматургов (Чехов, Ибсен), от старших товарищей слышит профессиональные комментарии к стихам и пьесам, которые пробует сочинять сам.
Собираются в библиотеке, это небольшая узкая комната, с десятком стульев. С длинными стеллажами, полными книг, по стенам.
Однажды к нему подходит невысокий большеголовый человек и повергает его в растерянность.
— Я слышал, вы пишете стихи?
Пишет, но, не будучи уверенным в своих поэтических способностях, держит это занятие в секрете. Проговориться мог только один здешний товарищ Калабухов, которому секрет был доверен.
Незнакомец представляется: Георгий Николаевич Оболдуев.
— А у вас есть одна неплохая строка.
Процитировал, повторил несколько раз.
В этот день, на прогулке в близлежащем лесу начался для Яновского первый в жизни по-настоящему профессиональный разговор о литературе. Дальнейшие встречи превратились в основном в прослушивание монологов нового товарища, поскольку сам Яновский почувствовал свою неподготовленность и творческую несостоятельность.
Георгию Николаевичу Оболдуеву тогда уже было под сорок (годы его жизни — 1898 — 1954). Москвич, поэт с литературным и музыкальным образованием. В открывшемся на Медвежке оперном театре консультирует труппу, аккомпанирует на концерте, даже дирижирует оркестром. Отлично разбирается в поэзии. Узнав, что у Яновского есть значительные пробелы в чтении, и что он многого ещё не читал, восклицает:
— Так вы просто счастливейший человек! Вам предстоит войти в мир Гамсуна и Ибсена. Читать Льва Толстого, Шекспира… Бегите немедленно в библиотеку и набирайте себе для чтения книги этих замечательных писателей!
И Яновский стал проглатывать целые собрания сочинений разных авторов. По-новому, не по-школярски, читал и перечитывал классиков и современных литераторов.
Казалось бы, условия пребывания в лагере, куда молодой интеллигент попал по недоказанным обвинениям, не располагают к особой сентиментальности, однако мемуарист думает о другом. Потрясшие его встречи в этом суровом уголке страны и через много лет припоминаются как время духовного переворота, непредвиденно открывшегося в поисках смысла работы и жизни.
В книге «Воспоминания и статьи», составленной уже после кончины Николая Николаевича его вдовой, рассказывается:
«Это было удивительное, прекрасное и незабываемое время! (Так!.. Выделено мной. – Б. Т.)
С тех пор, как помню себя, я был неравнодушен к печатному слову. Однако только осенью 1934 года я взглянул на то, что происходит в литературе, как на дело своей жизни, До этого я был лишь потребителем произведений искусства, теперь я стал изучать его, я жаждал узнать технологию, его цели и задачи, его место в жизни человека, его всегда чарующий и неотразимый смысл…»
Тут ведут обсуждения писатели, журналисты, художники, музыканты, режиссёры, искусствоведы, философы – интеллигенты больших знаний, много ездившие по стране, бывавшие и за границей, что в это время является редкостью. В круг этих интереснейших людей его ввёл Георгий Николаевич.
«На маленьких собраниях, то у одного, то у другого из живущих на Медвежке импровизированно читались настоящие лекции о Винкельмане и Шопенагуэре, о Фрейде и Бетховене, о возможностях русского стиха и о Блоке, о Художественном театре, о котором я и понятия не имел, и о Серове, Врубеле… Само общение с людьми, успевшими что-то сделать, где-то побывать (даже за рубежом, что было по тем временам редкостью), многое узнать, давало ничуть не меньше, чем курс, прослушанный в университете. Нередко, мы молодые, присутствовали при обсуждении дискуссионных политических и теоретических проблем.
С декабря 1935 года мне пошёл – страшно подумать – двадцать второй год. Шестого декабря, в «день совершеннолетия» как назвал эту круглую дату Георгий Николаевич, он принёс мне в подарок им самим от руки переписанную поэму, которую я, к великому огорчению, не сумел сохранить, и своеобразный триптих, мне посвященный. Он так и назывался «Три стишка не для детей». Видимо, и для него они были некоторым итогом нашего общения, наших размышлений.
На Медвежке была нами пережита дискуссия, развернувшаяся на Первом Всесоюзном съезде писателей… Дискуссия о Маяковском и Пастернаке продолжала бушевать, и Оболдуев в те дни произнёс не столь уж еретическую фразу: «Владимира Маяковского поймут не скоро и, быть может, через поэтов, как я…»
История распорядилась иначе: непонятым и попросту непрочитанным оказался сам Оболдуев… Во всяком случае, на нашем «Олимпе», на самой высокой горе вблизи Медвежки (она-то и дала название городу), читались стихи Пастернака и Ахматовой, Гумилёва и Волошина, Блока и Мандельштама, и дискуссия на съезде как-то мало нас затронула: Маяковский и Пастернак были и остались большими поэтами, но не ими одними определялись судьбы русской поэзии».
В пору войны с мая 1943 по август 1944 года Георгий Николаевич был разведчиком в противотанковом дивизионе, а демобилизовался, как многие, после окончания войны.
«В юности Г.Н. Оболдуев (он родился 7(19) мая 1898 года) ушёл на фронт гражданской войны, в тридцатые годы выслан в Медвежегорск (правильно Медвежьегорск. – Б.Т.), в сороковые – ушёл на передовую Великой Отечественной войны, умер в 1954 году, испытав все тяготы послевоенных трудностей.
Георгий Николаевич окончил гимназию, музыкальное училище по классу рояля, учился на философском факультете университета и закончил Высший историко-художественный институт имени В. Я. Брюсова. Из этого простого перечисления видно, к какой профессии он себя готовил. Но жизнь распорядилась по-своему.
Однако я не собираюсь писать статью о творчестве поэта, своевременно не появившегося для широкого круга читателей. Я рассказываю о влиянии, какое он оказал на меня, как поэт и как человек, отлично знавший русскую и мировую культуру, и умевший сказать о прошлом и настоящем нашего мира с редкой тогда остротой и бесстрашием».
О Константине Симонове: попытка сопоставления двух внешне как будто не соприкасающихся биографий
…Глаза-то у обоих хорошие, ясные, взгляд профессиональный, писательский.
С одной только разницей – Беломорканал воспринимали и оценивали с противоположных позиций: Симонов со стороны «воспитательной», Яновский из положения «воспитуемого».
Симонов ни в чём не кривит душой, ни под какие веяния не подстраивается.
Они с Яновским почти ровесники: Яновский родился 6 декабря 1914, Симонов появился на свет 28 августа 1915 (обе даты по новому стилю). Происхождение разное: Симонов из среды военачальников, сражавшихся в первую мировую войну: отец генерал, без следа исчез после гражданской войны, отчим офицер старой армии, при советской власти преподаватель военного училища. Соответственно, и путь в литературу разный. Симонов подробно рассказывает, какое колоссальное значение имела для него новая идеология, под влиянием которой он, дабы приобщиться к рабочему классу, уходит из обычной школы, заканчивает ФЗУ, работает токарем. Яновский таким выбором не располагал, вспомним лишний раз — его родители (пусть формально, обозначенные так ради анкеты) неграмотные, отец земледелец, простой крестьянин, мать семейства, тоже из крестьян, числится домохозяйкой…
Симонов – москвич, Яновский – сибиряк. Соответственно и объект, и возможности познавать жизнь, участвовать в ней у них разные. И вот настаёт момент: они оказываются в одном месте, только по разные стороны ограждений.
Симонов: «Среди других стихов я под влиянием прошлогодних поездок писателей по Беломорско-Балтийскому каналу (экспедиция официально признанных писателей во главе с Максимом Горьким под тематической эгидой наблюдений за трудовой «перековкой непролетарского элемента». — Б.Т.) и вышедших после этого очерков, книг и пьес написал неумелую (сам так считал) поэму «Беломорканал» — о перековке уголовного элемента».
Отрывки из поэмы напечатали в сборнике молодых поэтов, Гослитиздат даёт ему деньги и посылает в командировку, и он, как молодой рабочий автор, уже без сопровождения, один, едет на Беломорканал, чтобы самому посмотреть, что там делается, и написать более удачное, чем раньше, сочинение.
Строительство, по его позднейшему признанию, представлялось ему гуманною школою перековки людей из плохих в хорошие, из уголовников в строители пятилеток.
«И, как бы там ни было, всё это подавалось – в масштабах общества – весьма оптимистическое, как сдвиги в сознании людей, как возможность забвения прошлого, перехода на новые пути. Старые грехи прощались, за трудовые подвиги сокращали сроки и досрочно освобождали, и даже в иных случаях недавних заключенных награждали орденами. Таков был общий настрой, так все это подавалось, и я ехал на Беломорканал смотреть, не как сидят люди в лагерях, а на то, как они перековываются на строительстве. Звучит наивно, но так оно и было».
Он не ощущал особой разницы, сравнивая себя с теми, кто находился на «перековке», и пребывание его на канале не разочаровало. Узнав о том, что он тоже рабочий, что пишет стихи, местные люди его одобряли, говорили: «Напиши про нас». Он написал…
Подытожим:
Симонов получает почетное направление на Беломорско-Балтийский канал — важную идеологическую стройку. Едет с определённым заданием воспевать ее литературными средствами, он уже весь проникнут идеями «перековки» и видит то, что хочет видеть, и то, что на стройке ему считают нужным показать.
Яновский — безусловная жертва, заключённый, объект этой самой перековки, его место у верстака и тачки, и только после окончания основного строительства он получает стул счетовода за канцелярским столом в конторе управления.
Относительно режима (не слишком свирепого, для некоторых относительно едва ли не полусвободного) сообщения обоих писателей-мемуаристов полностью совпадают.