Видимость
Джулия! Как описать тебя? В моей палитре не хватит красок.
Мы в вагоне метро. Я, обессиленная, спешу сесть на свободное место, затем спохватываюсь, но ты беспечно машешь пухлой ручкой: «Я не хочу, мне же скоро выходить. Подержишь?» – на колени мне плюхается футляр с валторной.
Может, описать тебя в графике? На фоне темного окна в вагоне – твоя фигура, и нежный пушок на твоих руках – словно ореол. В тебе нет резких линий – все струится-переливается, мягко, плавно. Тебя окликают, и ты поворачиваешь голову – быстро, чтобы взлетели восхитительные кудри и тяжело упали на плечи. Вновь обращаешь ко мне прелестное круглое личико. Улыбаешься, не разжимая губ, чтобы на твоих щеках появились ямочки – как при игре на валторне.
Глаза Джулии… нет, здесь графикой не обойтись! Большие прекрасные глаза, серо-зеленые, с рисунком на радужке, прихотливым и изящным, как орнаменты в стиле модерн. Глаза, радостно распахнутые на мир, жадно ловящие всё необычное.
***
Приход Джулии в «Альбу» был похож на падение камешка в безмятежную воду. В погожий майский день она вошла в репетиционный зал – движения скорые, озорная улыбка – и вмиг очаровала всех. Когда ее увидел мистер Дойл, наш директор, я – клянусь! – почувствовала, как у него перехватило дыхание. Девушек у нас было мало, и никто из них не производил такого впечатления, как Джулия. Она казалась полнокровной – вот точное слово. Её энергия и жизнелюбие поражали. Ей будто бы незнакомы были ни горести, ни болезни. Невозможно было думать о плохом, глядя на нее.
Джулия любит русских писателей и может выговорить «Достоевский» почти без запинки. Пользуясь долгой дорогой на репетицию, в метро она часто читает, склоняясь над книгой так низко, что ее густые каштановые волосы ложатся на страницы.
Сама Джулия пишет стихи. Ловко, метко и остроумно. Она называет их графоманством, но личико ее предательски рдеет, когда она слышит похвалы своим стихам. Во время очередного перерыва между заездами [1] Джулия, придерживая свой пульт рукой и пользуясь им как столиком, быстро пишет что-то. Оказывается, ее осенило вдохновение, и она творит, забыв обо всем на свете.
Иногда кажется, что пульт нужен ей только для этого. Почти все свои партии Джулия играет по памяти. Говорит, что так привыкла.
***
Был тихий осенний вечер, и оркестр репетировал концерт Фиалы, который мы начали разучивать в прошлый раз. Это была первая по-настоящему трудная вещь за последние полгода. Все мы почти не отводили взгляда от нот.
Даже сидя в самом центре тяжелой меди [2], окруженная плотной стеной звука, я не могла не услышать донесшуюся вдруг нестройность валторн.
Игра остановлена, и в течение нескольких секунд слышно шуршание нотных страниц и злобное шипение концертмейстера.
Вновь зазвучал оркестр, и буквально через десять тактов – опять спотыкается валторна.
Одна.
Молчание.
Голос, негромкий, как звук коротко стегнувшего хлыста:
– Третья валторна!
Маэстро был в ярости. Иначе он сказал бы: «Джулия».
***
Из дирижерской Джулия вышла белее мела. Мы ждали ее в коридоре и, увидев, расступились, не проронив в первые секунды ни звука – настолько эта Джулия была не похожа на ту, которую мы знали. Странно и страшно было видеть, как эти прекрасные глаза беспомощно обводят нас, одного за другим, постепенно наполняясь слезами и словно становясь еще больше, чем обычно. Наконец Зара, сердце «Альбы», отделилась от остальных, чтобы принять на себя поток безудержных рыданий. Порывисто обняв ее и уткнувшись лицом в ее плечо, Джулия выпустила из рук свою сумку, и та упала на пол. Я стояла ближе всех и, шагнув, начала подбирать рассыпавшееся по полу нехитрое содержимое: карандаши, косметику, расческу… продолговатый твердый футляр вроде пенала. Повинуясь непонятному порыву, я раскрыла его.
В футляре, обитом изнутри бархатом, лежали очки. Простые очки в скромной коричневой оправе.
С трудом сглатывая внезапно подступивший комок в горле, трогаю Джулию за плечо, до сих пор мелко вздрагивающую от рыданий.
– Джулия, вот… они не разбились.
Родинка
Наверное, мне стоило подумать раньше — еще до того, как выскочить из здания репетиционной базы под нависшее небо, с головой нырнув в сырой, остро пахнущий воздух; до того, как ливень обрушился на меня, застав посередине дороги к метро — и, конечно, до того, как Питер Хьюз, высунувшись из дверей аптеки, схватил меня за руку и втащил в маленькое, теплое, пропахшее лекарствами помещение.
Возможно, все было бы иначе.
Глухой стук захлопнувшейся двери и звон колокольчика вмиг разделили нас, разорвав иллюзию нечаянной близости. Он отпустил мою руку, я шагнула назад и отвернулась к витрине, глядя на зыбкую пелену дождя, в которую была завернута потемневшая пустынная улица.
— Ты тоже забыла зонтик, — сказал Питер.
Это «тоже» очертило вокруг нас магический круг и словно вновь притянуло друг к другу. Я осмелилась повернуть голову и посмотреть на него.
Питер Хьюз — первая валторна, киноман, умница и сноб — прислонил к стене все свои шесть с лишним футов росту и наблюдал за дождем. Я вдруг с досадой подумала, что не поблагодарила его за убежище. Делать это сейчас было бы уже глупо.
Сердце стучало в висках, отсчитывая подаренные дождем минуты. Они тихо и необратимо падали, как капли в клепсидре [3]. Но, судя по темноте за витриной и пузырящейся лужице на мостовой, моя клепсидра была еще полна.
«Ты дурочка, — шептала я себе. — Такого случая больше не повторится…».
— Слушай, — вдруг заговорил Питер, — а что за девчонка приходила с тобой во вторник? Вы так похожи…
— Камилла? Моя сестра.
— Симпатичная, — задумчиво сказал он, обращаясь к витрине.
«Симпатичная, — услужливым эхом повторило сознание. — Похожа на тебя…»
Я поспешно прижала предательски пылающую щеку к холодному стеклу и уперлась взглядом в шкафчик с лекарствами от простуды.
— Вы так похожи, — зачем-то повторил Питер. — Она тоже тромбонистка?
Даже не глядя на него, я поняла, что он улыбнулся. Может быть, даже подмигнул. Хотя зачем бы он стал подмигивать моему затылку?
Оторвав щеку от стекла, я нарисовала пальцем снежинку на запотевшем от дыхания пятачке и сказала:
— Нет, она не тромбонистка.
— Почему? — странно спросил Питер.
Я посмотрела на свое отражение в витрине. Мысленно дорисовала кокетливую челку на лбу, длинную косу, перекинутую через плечо, и искорки в глубине глаз.
Мне не хотелось говорить о Камилле.
— У нее родинка над губой, — ответила я и перечеркнула пальцем портрет на стекле.
В пахнущем лекарствами воздухе повисло удивленное молчание, сменившееся затем молчанием скучающим. Питер полурассеянно водил взглядом по полкам с лекарствами. Я лихорадочно придумывала тему для разговора.
— Я знал парня, — вдруг заговорил он, не отрывая взгляда от одной из полок, — у которого была такая родинка. При этом он безумно хотел играть на валторне. Мы… мы с ним вместе учились, — прибавил он доверительно, обратив, наконец, лицо ко мне. Я кивнула, пытаясь оправдать доверие. — Так вот, он мечтал о валторне, а ему достался фагот. Из-за родинки — она была слишком большой. А он, понимаешь, не мог выразить себя с помощью другого инструмента. Он пошел к врачу с просьбой удалить родинку, — Питер вновь скользнул глазами по полкам с лекарствами, словно ища поддержки. — Но врач отказался, объяснив, что это может спровоцировать рак.
Я сглотнула. Питер смотрел прямо на меня. Его очки с тонированными стеклами были похожи на два аквариума, наполненных голубоватой водой. В каждом из них неподвижно плавал глаз неопределенного холодного цвета.
— Тогда этот парень понял, что не может иначе, — голос Питера упал на целый тон. — Он пошел и сам удалил родинку. Она оказалась злокачественной. Через два месяца он умер от рака.
Последнее слово, безжалостно отчеканенное, шальной монетой упало на пол, и звон заполнил мою голову. Я прижалась лицом к витрине. Клепсидра была пуста. Дождь перестал. Но капли продолжали сползать по стеклу — теперь уже с внутренней его стороны.
***
— Но этого не может быть! — темные глаза под густой челкой удивленно расширились. — Если родинка злокачественная, то врач просто обязан ее удалить! Я знаю это потому, что врач смотрел мою и нашел, что с ней все в порядке…
Мы сидели на кухне. За окном окончательно стемнело.
— Кэм, — медленно сказала я, — поклянись, что ты не врешь.
— Клянусь, — тряхнула челкой сестра.
Монета, два часа назад упавшая на пол аптеки, оказалась фальшивой.
На следующий день, войдя в репетиционный зал, я сразу отыскала взглядом высокую худую фигуру. Поставив футляр с тромбоном около своего стула, я подошла к Питеру.
— Привет.
— Привет, — он посмотрел на меня свысока, что, впрочем, было естественно при футе разницы в росте.
— Скажи, почему ты обманул меня вчера? Зачем сочинил эту историю про родинку?
Он быстрым, как у змеи, движением языка облизнул губы. Над верхней губой отчетливо виднелись редкие темные усики. Они ему не шли.
— Надо же было чем-то развлечься, пока дождь не кончится.
Его глаза, явно скучая, смотрели на меня из своих аквариумов.
— А вообще-то, меня просто достали жрецы от музыки, которые ставят ее на первое место в жизни. Вот вроде тебя. Так и хочется их проучить.
Питер Хьюз — первая валторна, киноман, сноб и циник — картинно подавил зевок, сел и, открыв футляр, начал собирать инструмент.
Ёлка
– А на верхушке, наверное, должна быть звезда, – обратился к Кнютту его дядя.
– Ты так считаешь? – сказал Кнютт, задумчиво глядя на мамину шелковую розу. – Какая разница, если сама идея верна…
(Т. Янссон, «Ёлка»)
Несколько последних движений тряпочкой – и тромбон, наконец, отполирован. Ничто так не помогает успокоить нервы; неудивительно, что в последний месяц мой инструмент сияет сильнее обычного.
Нахмурившись, наклоняюсь, чтобы рассмотреть крохотную вмятинку на раструбе, и уличенный в несовершенстве инструмент мстительно отражает узкое лицо со слишком длинным подбородком и болезненно запавшими глазами. Эта неприглядная картина вдобавок уродливо искажается кривым зеркалом выгнутого раструба.
Вот так ты со мной, значит.
– Я тоже тебя люблю, – буркнула я вслух и поспешила убрать бестактного товарища обратно в футляр.
Проходя на кухню, чтобы сделать себе чаю (еще одно проверенное средство от затянувшейся депрессии), я заглянула в гостиную. Там, на самом почетном месте, уже стояла наша древняя семейная елка. Она была синтетической: мама считала, что так практичней – никакого мусора, и к тому же «эту елку мы купили с твоим отцом для нашего первого Рождества…» Эту историю я слышала много раз и не могла понять одного: как можно хранить память о человеке, который бросил тебя много лет назад? Мама в ответ поджимала губы и сразу меняла тему.
Я подошла к елке. Вблизи было видно, какая она потрепанная. Большинство игрушек тоже были старыми, некоторые – даже старше меня. Нелепые облупившиеся шарики и зверюшки. Я почему-то почувствовала к ним неприязнь, и мне подумалось: как может мама, человек с таким прекрасным вкусом, каждый год наряжать эту убогую елку?
Мой взгляд, безразлично скользивший по облысевшим веткам, вдруг остановился на большом шаре, висящем прямо передо мной. Словно потешаясь, наглое стекло безобразно отразило мою физиономию, сделав это еще циничней, чем тромбон.
Я бросилась вон из комнаты.
***
На улице было холодно и промозгло, с молочно-белого неба капала какая-то гадость – дождь настолько мелкий, что открывать из-за него зонт казалось глупым. Снега в этом году, наверное, опять не будет, но сейчас эта мысль не вызывала у меня никаких эмоций.
Стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не видеть предпраздничной возни, я шагала по Альпертону [4], подгоняемая дождем. Внезапно из маленького магазинчика на углу выскочила Иман, чуть не сбив меня с ног.
– Прости!
Странно, обычно она приходит на репетицию очень рано, раньше меня.
– Мы не опаздываем?
– Шутишь? Это ты сегодня приехала раньше.
Мы какое-то время шли молча. Потом я с горечью произнесла:
– У меня в этом году такое ощущение, будто я с другой планеты или из какого-то дикого племени. Не понимаю, к чему вся эта затея с Рождеством? Чего ради люди так суетятся?
Иман, не сбавляя шага, повернула голову, и ее чернющие пронзительные глаза недоверчиво посмотрели на меня.
– Это традиция, – сказала она тихо. – Их нужно беречь.
– Разве мусульмане празднуют Рождество?
– Ну какая разница? Мы живем в этой стране уже столько лет, я здесь родилась. И потом, это ведь праздник, еще один повод для встречи с родными. Вся наша большая семья соберется…
Она разгорячилась и вдруг обиженно смолкла, словно увидев, что я не понимаю ее. До конца дороги Иман больше не произнесла ни слова. Мне стало неловко, но объяснить ей я ничего не могла.
Перед самым началом репетиции, едва успев на настройку, в зал, запыхавшись, вбежала Зара. Лицо ее раскраснелось, пшеничные пряди прилипли ко лбу. Пристроив в углу длинный неуклюжий сверток, перевязанный бечевкой, она заняла свое место и начала торопливо собирать кларнет.
– Рождество, – услышала я вдруг, – все сбесились с этим Рождеством. Как маленькие.
Я посмотрела на сидевшего справа от меня Эндрю: впервые он сказал что-то, что не вызвало у меня раздражения.
***
После первого заезда большинство оркестрантов, как обычно, пошли подышать на улицу или перекусить. Мне ничего не хотелось, и я осталась на своем месте, лениво наблюдая, как Зара принялась осторожно разворачивать принесенный с собой сверток. В нем оказалась небольшая живая елка.
И эта туда же…
Освободив деревце от остатков бумаги и бечевок, Зара поставила его на пол, придерживая за верхушку. Я мысленно пожала плечами.
Боже, ну что она делает?
Не в силах больше смотреть на это зрелище, я поднялась и подошла к ней.
– Как ты ее ставить-то будешь? Ее же в воду надо.
Она смущенно распрямляла слежавшиеся ветки.
– Хотела ребят попросить, да сразу постеснялась. Я так торопилась… Сегодня с детишками тоже готовились, украшения делали – еле успела за елкой. А Рождество ведь послезавтра.
Я вдруг так ясно представила все это: как Зара вырезает из блестящей бумаги звездочки вместе со своими подопечными, как бежит после работы за елкой, чтобы успеть на репетицию. Как тащится с этим свертком в переполненном метро. И все это – для того, чтобы у нас, у «Альбы», был настоящий праздник.
– Понимаешь, у нас ведь теперь свое здание, – Зара обвела рукой зал. – Мне хотелось, чтобы было как дома. Это ведь тоже наш дом… в какой-то степени.
Я увидела ее счастливое лицо, спутанные волосы – она так и не успела привести себя в порядок, – ее сконфуженную улыбку, и почувствовала, как на глаза наворачиваются непрошеные слезы.
– Ух ты! – в дверях показался тенор-саксофонист Дэн. – Смотри-ка, елка!
– Дэн, – обернулась я к нему, – водички надо бы… Там ведро есть, в коридоре.
– Сей момент, – Дэн вновь исчез.
Постепенно возвращались в зал остальные. Кто-то улыбался, кто-то отпускал шуточки – впрочем, вполне беззлобные. Эндрю громко фыркнул и, усевшись, извлек из своего тромбона дурашливый грубый звук.
– Урод, – сказала Иман, побледнев от ярости.
Дэн принес ведро с водой, и мы втроем пристроили туда елку. Голая и до сих пор немножко примятая, она выглядела не очень празднично, но мне почему-то хотелось смотреть на нее.
***
Репетиция, наконец, закончилась, и все засуетились – как обычно, всем хотелось попасть домой пораньше, тем более что на улице уже совсем стемнело, а дома ждут предпраздничные дела. Лишь Зара не торопилась и, упаковав кларнет, вернулась к своей елке. Иман, как обычно, ходила по залу, выравнивая стулья и пульты и собирая мусор. Несколько ребят во главе с Дэном что-то прокричали нам из коридора, и вскоре зал почти опустел.
Зара сидела на корточках возле елки, вынимая стеклянные шарики из лежащей на полу коробки. Я присела рядом. Дерево одуряюще пахло. Я осторожно перебирала игрушки и вспоминала события этого дня.
– Зара, зачем все-таки все это? Рождество – семейный праздник. И потом, видишь, они же все убежали по домам. Разве им это нужно? Мне бы тоже хотелось считать, что «Альба» – одна семья, но это не так. И у нас есть всякие… дураки.
За моей спиной Иман раздраженно загрохотала стулом, будто соглашаясь.
– Может быть, – вздохнула Зара. – Но знаешь, мы вчера играли «Three Ships Suite», и мне все время казалось, что мы играем как-то не так. Не фальшиво, но… ненатурально, что ли. Неискренне. А потом я поняла: ведь мы играем рождественскую пьесу, совсем не думая о Рождестве. Ну конечно – на улице дождь, у всех дома куча дел. А сегодня пришла на работу – и как осенило. У нас в классе тоже елка, большая, красивая…
Я вдруг заметила, что, слушая Зару, машинально подаю ей игрушки, а она развешивает их. Иман уже вешала игрушки с другой стороны. Елка волшебным образом преображалась, расправляя ветви и окутывая нас густым смолистым ароматом.
Внезапно из коридора донесся топот. Мы вздрогнули: Зара забыла закрыться на ключ.
Дверь распахнулась, и появились наши ребята под предводительством Дэна.
– Эй! – возмутился предводитель.– Вы почему без нас украшаете?
– Так вы же домой ушли!
– Ну здрасьте! Мы же вам крикнули, что сейчас вернемся! Мы сбегали к Терри домой, инструменты кинули, еды взяли – долго же сидеть! Боб хотел еще тут на стенке нарисовать что-нибудь. Да, и вот еще сахар – в воду положить. Вы елок, что ли, никогда не ставили? Эх, вы!..
Заскрипели стулья, аккуратно составленные было в ряд, замельтешили руки, протягивающие друг другу бутерброды, кисточки с красками, гирлянды. Зара укутывала ведро с елкой белой тканью, принесенной кем-то из ребят. Дэн закреплял на верхушке большую звезду – ярко-вишневую, как форма нашего оркестра.
Я взяла из коробки последнюю игрушку. Это была забавная белая птичка с ярко-голубыми глазами. Один из них немного стерся, и было похоже, что птичка подмигивает. Я бережно держала ее на ладони, и мне казалось, что в руках у меня – хрупкое счастье.
[1] Заезд (муз. жарг.) – отрезок репетиционного времени длиной обычно от часа с четвертью до 45 минут.
[2] Тяжелая медь – группа медных духовых, включающая в себя тромбоны и тубы.
[3] Клепсидра – водяные часы.
[4] Альпертон – район Лондона.
Об авторе:
Алиса Ханцис (Австралия)
Русскоязычный автор, живущий в Австралии. Лауреат «Русской премии» в номинации «Крупная проза» и премии «Рукопись года» в номинации «Язык» (2012). Победитель литературного конкурса «Есть только музыка одна» памяти Дмитрия Симонова; серебряный призер конкурса «Книга года», организованного Берлинской библиотекой современной литературы (2021). Публиковалась в журналах «Знамя», «Новый берег», «Формаслов», «Артикуляция», «Новый журнал», «Топос» и др.